Вешние воды - Страница 36


К оглавлению

36

Вздор! вздор! Завтра же это все исчезнет без следа… Но отпустит ли она его завтра?

Да… Все эти вопросы он себе ставил, а стало время пододвигаться к трем часам – и надел он черный фрак да, погулявши немного но парку, отправился к Полозовым.

Он застал у них в гостиной секретаря посольства из немцев, длинного-длинного, белокурого, с лошадиным профилем и пробором сзади (тогда это было еще внове) и… о чудо! кого еще? Фон Донгофа, того самого офицера, с которым дрался несколько дней тому назад! Он никак не ожидал встретить его именно тут – и невольно смутился, однако раскланялся с ним.

– Вы знакомы? – спросила Марья Николаевна, от которой не ускользнуло смущение Санина.

– Да… я имел уже честь, – промолвил Донгоф и, наклонившись слегка в сторону Марьи Николаевны, прибавил вполголоса, с улыбкой: – Тот самый… Ваш соотечественник… русский…

– Не может быть! – воскликнула она также вполголоса, погрозила ему пальцем и тотчас же стала прощаться – и с ним и с длинным секретарем который, по всем признакам, был смертельно в нее влюблен, ибо даже рот раскрывал всякий раз, когда на нее взглядывал. Донгоф удалился немедленно, с любезной покорностью, как друг дома, который с полуслова понимает, чего от него требуют: секретарь заартачился было, но Дарья Николаевна выпроводила его без всяких церемоний.

– Ступайте к вашей владетельной особе, – сказала она ему (тогда в Висбадене проживала некая принчипесса ди Монако, изумительно смахивавшая на плохуло лоретку), что вам сидеть у такой плебейки, как я.

– Помилуйте, сударыня, – уверял злополучный секретарь, – привсе принчипессы в мире…

Но Марья Николаевна была безжалостна – и секретарь ушел вместе со своим пробором.

Марья Николаевна в тот день принарядилась очень к своему «авантажу как говаривали наши бабушки. На ней было шелковое розовое платье глясэ, с рукавами а 1а Еоntanges, и по крупному бриллианту в каждом ухе. Глаза ее блистали не хуже тех бриллиантов: она казалась в духе и в ударе.

Она усадила Санина возле себя и начала говорить ему о Париже, куда собиралась ехать через несколько дней, о том, что немцы ей надоели что они глупы, когда умничают, и некстати умны, когда глупят; да вдруг как говорится, в упор – а brule pourpoint – спросила его, правда ли, что он вот с этим самым офицером, который сейчас тут сидел, на днях дрался из-за одной дамы?

– Вам это почему известно? – пробормотал изумленный Санин.

– Слухом земля полнится, Дмитрий Павлович; но, впрочем, я знаю что вы были правы, тысячу раз правы – и вели себя как рыцарь. Скажите – эта дама была ваша невеста?

Санин слегка наморщил брови…

– Ну, не буду, не буду, – поспешно проговорила Марья Николаевна. Вам это неприятно, простите меня, не буду, не сердитесь! – Полозов появился из соседней комнаты с листом газеты в руках. – Что ты? или обед готов?

– Обед сейчас подают, а ты посмотри-ка, что я в «Северной пчеле» вычитал… Князь Громобой умер.

Марья Николаевна подняла голову.

– А! царство ему небесное! Он мне каждый год, – обратилась она к Санину, – в феврале, ко дню моего рождения, все комнаты убирал камелиями. Но для этого еще не стоит жить в Петербурге зимой. Что, ему, пожалуй, за семьдесят лет было? – спросила она мужа.

– Было. Похороны его в газете описывают. Весь двор присутствовал. Вот и стихи князя Коврижкина по этому случаю.

– Ну и чудесно.

– Хочешь, прочту? Князь его называет мужем совета.

– Нет, не хочу. Какой он был муж совета! Он просто был муж Татьяны Юрьевны. Пойдемте обедать. Живой живое думает. Дмитрий Павлович, вашу руку.

Обед был, по-вчерашнему, удивительный и прошел весьма оживленно. Марья Николаевна умела рассказывать… редкий дар в женщине, да еще в русской! Она не стеснялась в выражениях; особенно доставалось от нее соотечественницам. Санину не раз пришлось расхохотаться от иного бойкого и меткого словца. Пуще всего Марья Николаевна не терпела ханжества, фразы и лжи… Она находила ее почти повсюду. Она словно щеголяла и хвасталась той низменной средою, в которой началась ее жизнь; сообщала довольно странные анекдоты о своих родных из времени своего детства; называла себя работницей, не хуже Натальи Кирилловны Нарышкиной. Санину стало очевидным, что она испытала на своем веку гораздо больше, чем многое множество ее сверстниц.

А Полозов кушал обдуманно, пил внимательно и только изредка вскидывал то на жену, то на Санина свои белесоватые, с виду слепые, в сущности очень зрячие глаза.

– Какой ты у меня умница!– воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, – как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил!

Поцеловала бы я тебя в лобик, да ты у меня за этим не гоняешься.

– Не гоняюсь, – отвечал Морозов и взрезал ананас серебряным ножом.

Марья Николаевна посмотрела на него и постучала пальцами по столу.

– Так идет ваше пари? – промолвила она значительно.

– Идет.

– Ладно. Ты проиграешь.

Полозов выставил подбородок вперед.

– Ну, на этот раз, как ты на себя ни надейся, Марья Николаевна, а я полагаю, что проиграешь-то ты.

– О чем пари? Можно узнать? – спросил Санин.

– Нет… нельзя теперь, – ответила Марья Николаевна – и засмеялась.

Пробило семь часов. Кельнер доложил, что карета готова. Полозов проводил жену и тотчас же поплелся назад к своему креслу.

– Смотри же! Не забудь письма к управляющему! – крякнула ему Марья Николаевна из передней.

– Напишу, не беспокойся. Я человек аккуратный.

ХXХIX

В 1840 году театр в Висбадене был и по наружности плох, а труппа его, по фразистой и мизерной посредственности, по старательной и пошлой рутине, ни на волос не возвышалась над тем уровнем, который до сих пор можно считать нормальным для всех германских театров и совершенство которого в последнее время представляла труппа в Карлсруэ, под «знаменитым» управлением г-на Девриента. Позади ложи, взятой для «ее светлости г-жи фон Полозов» (бог ведает, как умудрился кельнер ее достать – не подкупил же он штадт-директора в самом деле!) – позади этой ложи находилась небольшая комнатка, обставленная диванчиками; прежде чем войти в нее, Марья Николаевна попросила Санина поднять ширмочки, отделявшие ложу от театра.

36