«Вот был человек! – воскликнул он. – Никогда великий Гарсиа – „il gran Garsia“ – не унижался до того, чтобы петь, как теперешние теноришки-tenoracci – фальцетом: все грудью, грудью, voce di petto, si» Старик крепко постучал маленьким засохшим кулачком по собственному жабо! «И какой актер! Вулкан, signopi miei, вулкан, un Vesuvio! Я имел честь и счастье петь вместе с ним в опере dell'illustrissimo maestro Россини – в „Отелло“! Гарсиа был Отелло – я был Яго – и когда он произносил эту фразу…
Тут Пантелеоне стал в позитуру и запел дрожавшим и сиплым, но все еще патетическим голосом:
L'i…ra da ver…so da ver…so il fato
Io piu no… no… non temero
– Театр трепетал, signori miei но и я не отставал; и я тоже за ним:
L'i…ra da ver…so ola ver…so il fato
Temer piu non dovro!
И вдруг он – как молния, как тигр:
Morro!.. ma vendicato…
Или вот еще, когда он пел… когда он пел эту знаменитую арию из «Маtrimonio segreto»: Ргiа сhе sрinti… Тут он, il gran Garsia, после слов: I cavalli di galoppo – делал на словах: Sеnzа рosа сассеrа – послушайте, как это изумительно, cam'e stupendo! Тут он делал – Старик начал было какую-то необыкновенную фиоритуру – и на десятой ноте запнулся, закашлялся и, махнув рукою, отвернулся и пробормотал: «Зачем вы меня мучите?» Джемма тотчас же вскочила со стула и, громко хлопая в ладоши, с криком: «Браво!.. браво!» – подбежала к бедному отставному Яго и обеими руками ласково потрепала его по плечам. Один Эмиль безжалостно смеялся. Cet age est sans pitie – этот возраст не знает жалости, – сказал уже Лафонтен.
Санин попытался утешить престарелого певца и заговорил с ним на итальянском языке (он слегка его нахватался во время своего последнего путешествия) – заговорил о «раеsе dеl Dаntе, dove il si suona». Эта фраза вместе с «Lasciate ogni speranzа» составляла весь поэтический итальянский багаж молодого туриста; но Панталеоне не поддался на его заискивания. Глубже чем когда-либо уткнув подбородок в галстук и угрюмо луча глаза, он снова уподобился птице, да еще сердитой, – ворону, что ли, или коршуну. Тогда Эмиль, мгновенно и легко краснея, как это обыкновенно случается с балованными детьми, – обратился к сестре и сказал ей, что если она желает занять гостя, то ничего она не может придумать лучшего, как прочесть ему одну из комедиек Мальца, которые она так хорошо читает. Джемма засмеялась, ударила брата по руке, воскликнула, что он «всегда такое придумает!» Однако тотчас пошла в свою комнату и, вернувшись оттуда с небольшой книжкой в руке, уселась за столом перед лампой, оглянулась, подняла палец – «молчать, дескать!» – чисто итальянский жест – и принялась читать.
Мальц был франкфуртский литератор 30-х годов, который в своих коротеньких и легко набросанных комедийках, писанных на местном наречии, выводил – с забавным и бойким, хотя и не глубоким юмором, – местные, франкфуртские типы. Оказалось, что Джемма читала точно превосходно – совсем по-актерски. Она оттеняла каждое лицо и отлично выдерживала его характер, пуская в ход свою мимику, у наследованную ею вместе с итальянскою кровью; не щадя ни своего нежного голоса, ни своего прекрасного лица, она – когда нужно было представить либо выжившую из ума старуху, либо глупого бургомистра, – корчила самые уморительные гримасы, ежила глаза, морщила нос, картавила, пищала… Сама во время чтения она не смеялась; но когда слушатели (за исключением, правда, Панталеоне: он тотчас с негодованием удалился, как только зашла речь о ёце! ferroflucto Tedesko), когда слушатели прерывали ее взрывом дружного хохота, – она, опустив книгу на колени, звонко хохотала сама, закинув голову назад, и черные ее кудри прыгали мягкими кольцами по шее и по сотрясенным плечам. Хохот прекращался – она тотчас поднимала книгу и, снова придав чертам своим надлежащий склад, серьезно принималась за чтение. Санин не мог довольно надивиться ей; его особенно поражало то, каким чудом такое идеально-прекрасное лицо принимало вдруг такое комическое, иногда почти тривиальное выражение? Менее удовлетворительно читала Джемма роли молодых девиц – так называемых «jeunes premieres»; особенно любовные сцены не удавались ей; она сама это чувствовала и потому придавала им легкий оттенок насмешливости, словно она не верила всем этим восторженным клятвам и возвышенным речам, от которых, впрочем сам автор воздерживался – по мере возможности.
Санин не заметил, как пролетел вечер, и только тогда вспомнил о предстоявшем путешествии, когда пасы пробили десять часов. Он вскочил со стула, как ужаленный.
– Что с вами? – спросила фрау Леноре.
– Да я должен был сегодня уехать в Берлин – и уже место взял в дилижансе!
– А когда отходит дилижанс?
– В половине одиннадцатого!
– Ну, так вы уже не успеете, – заметила Джемма, – оставайтесь… я еще почитаю.
– Вы все деньги заплатили или только задаток дали? – полюбопытствовала фрау Леноре.
– Все! – с печальной ужимкой возопил Санин.
Джемма посмотрела на него, прищурив глаза, – и рассмеялась, а мать ее побранила.
– Молодой человек попусту деньги затратил, а ты смеешься!
– Ничего, – отвечала Джемма, – это его не разорит, а мы постараемся его утешить. Хотите лимонаду?
Санин выпил стакан лимонада, Джемма снова принялась за Мальца – и все опять пошло как по маслу.
Часы пробили двенадцать. Санин стал прощаться.
– Вы теперь несколько дней должны остаться во Франкфурте, – сказала ему Джемма, – куда вам спешить? Веселей в другом городе не будет. – Она помолчала. – Право, не будет, – прибавила она и улыбнулась. Санин ничего не отвечал и подумал, что в силу пустоты своего кошелька ему поневоле придется остаться во Франкфурте, пока не придет ответ от одного берлинского приятеля, к которому он собирался обратиться за деньгами.